Кому уподоблю род сей? – спрашивает Иисус. В Его ответе звучит эхо отдаленного знания, которое нам пока недоступно: Он подобен детям, которые сидят на улице и, обращаясь к своим товарищам, говорят: мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные песни, и вы не рыдали (Мф. 11:16–17).
Вслед за тем Христос вспоминает Иоанна Крестителя и в то же время говорит о Себе. Следуя из города в город, Он не раз замечал детей, играющих на виду у всех. Просили ли они милостыню? подражали взрослым? учились на музыкантов? Их не очень‑то слышали, и они, казалось, не обращали внимания на других. Бесполезная их игра служит здесь скорее намеком, «род сей» – род людской, поколение глухих, заменивших дарованный ему слух детского существа неустанным жужжанием‑шевелением‑роением будничной души, занятой лишь собственной песней. Но, отходя чуть в сторону от контекста и буквального смысла, почему‑то останавливаешься перед древностью, мягкостью и печалью вдруг мелькнувшего образа. Вот, кажется, укрывшись за поющими, играющими на свирели детьми, нас подзывает Слово Божие. Оно говорит: пляшите вслед за Мной, придет печаль – плачьте Моим голосом. Оно зовет в гости, хочет чем‑то развеселить или опечалить нас, но нам не до Него, мы заказывали другую музыку.
«Дети, сидящие на видном месте, – читаем мы у блаженного Иеронима, – те, о которых говорит Исайя: Вот я и дети, которых дал мне Господь. Свидетельство Господне надежно, Он наделяет мудростью самых малых. И говорит в другом месте: Из уст младенцев и питающихся от грудимолоком Ты устроил хвалу (Пс. 8:3)»1.
Где же обитает та самая мудрость, которую ребенок не может нам передать? Может быть, игрой на свирели, языком «малых сих» Господь посылает нам раннюю красоту первоначальных вещей? Красота – икона Премудрости – праздник, разлитый в делах Его, еще до того, как она «повзрослела» у нас на глазах, стала осмысленной и тяжелой, возделанной и смертоносной, религиозной или богоборческой. Свирель, которую мы не слышим, возвращает нас к той игре, в которую играл мир, когда был младенцем, и ему сказали: сегодня у тебя день рождения.
Вот иное свидетельство, из апостольского века. «Послушай, что скажу тебе, – читаем в Послании Феофила к Автолику, – Бог и Отец всего необъятен и не находится в каком‑либо месте, ибо нет места успокоения Его. Слово же Его, чрез которое Он все сотворил, будучи Его силою и премудростию, приняв вид Отца и Господа всего… ходило в раю под видом Бога и беседовало с Адамом…Отец вселенной, когда хочет, посылает его в какое‑либо место, и Оно, посланное Богом, когда является, бывает слышимо и видимо и находится в известном месте»2.
Возраст «малых сих» – это время, место и обстоятельство, когда беседа Бога с человеком еще не смолкла, не была заглушена проникшим в нас внешним и внутренним шумом. Рай, в сущности, остается там, где и был, изгнанный из него Адам продолжает бродить среди тех же плодов и деревьев, но не видит их, топчет ту же траву, не воспринимая ни цвета ее, ни исчезнувшего запаха. Райские вещи охраняет поставленный Богом херувим, не подпуская нас к ней. Утаив от мудрых и разумных, Бог оставляет открытыми истину травы, правду реки, лица вещей младенцам при первом их соприкосновении с ними, первом именовании. Правда творения состоит в том, что в начале любая вещь овеяна веянием тихого ветра, гласом хлада тонка (3 Цар. 19:11–12).
И там Господь, – говорит Писание (3 Цар. 19:12). Слово Божие, принимая вид сотворенных существ, все еще играет на тимпанах и колокольчиках. На крылышках насекомых, на каплях рек. На рыбах и кошках. На игрушках, ракушках, улитках. Имеющие уши слышать, слышат (Мф. 11:15 и др.). Только не откликаются.
Стоит ли повторять старую, стершуюся максиму, что ребенок, не зная того, таит, а затем теряет заронившееся в него воспоминание о рае как творении? Дело не в одном воспоминании. Логос, сотворивший время и вещи во времени, одевающийся светом, яко ризою, и, как подризником, всякой жизнью жительствующей, настойчивее всего подает голос при создании, втайне своего возникновения и становления. Чем ближе мы к собственному началу, тем яснее воспринимается жар рук, сотворивших нас. Слово Божие не отступает от нас и после, оно проникает сквозь тусклость, пробивается сквозь тяжесть, наваливающуюся на нас уже в раннем отрочестве. Но видя и создавая нас, как и в самые первые годы жизни, оно касается нас чаще, не боясь, что мы вспугнем взгляд, остановившийся на зародыше в материнской утробе. Тщетно потом разум, разветвившись в мыслях, будет шарить впотьмах в поисках чего‑то давно ушедшего. Было – и не вернется.
Или вернется в обновленной радости, путь к которой лежит через обретение Того, Кем мы были созданы. Ты создал нас для Себя3, и созданное Тобой открывается в сотворенных недавно существах. Первоначальная основа мира заключена не в том, что было некогда и более не будет, но в том, что есть внутри нас и нас окружает, и все это можно восстановить, открыть, вспомнить, облечь в образ – в художестве Духа Святого. Крепко встав на ноги, живя своим умом, мы утратили способность воспринять мир таким, каким он возникает каждую секунду. Но человеку, только что появившемуся, дается ощущение Отца вещей, хотя он и не может осознать это. Вырастая из детства, мы старательно вычищаем память о благости Божией, пронизывающей все, что вышло из Слова Его. То, что существует, воспринимается ребенком непосредственно, доразумно, без посредничества работы мозга. Слово‑логос4, заложенное в нем, откликается Слову, через Которое все приходит в бытие, тому, что хорошо весьма (Быт. 1:31). Бездна бездну призывает, – говорит Псалом (Пс. 41:8), хвала – хвалу, а младенчество – мир в его оригинале. Слово, которое было в начале у Бога, перекликается с началом человека. В этом, думаю, Христово откровение о детстве.
Оно говорит нам о пребывании в стране, бывшей когда‑то у нас общей с Богом, все еще ходящим в раю во время прохлады дня (Быт. 3:8). Житель пустыни, обожженный солнцем, должно быть, соединял прохладу с присутствием Отца, ходившего неподалеку, и когда писал, то, казалось, слышал отзвук Его шагов.
И мог даже различить отблеск лица Его, скрывшегося за деревьями. Ангелы их на небесах всегда видят лицо Отца Моего Небесного, – говорит Иисус о малых сих (Мф. 18:10). Это «внутреннее лицо» (Оливье Клеман) ребенка дано нам как икона сущего и как лик Богочеловека.
«Бог стал видимым, – цитирую Клемана, – в лице Иисуса. Оно парадоксальным образом образует собой „видимое невидимого“, это невидимое, которое являет себя не тем, что уходит в потустороннее, но в непостижимом самого подлинного лица, которое мы ищем в наших друзьях, наших любимых, которое мы предчувствуем еще до пробуждения сознания, когда мы улыбаемся матери или отцу…»5
Но то, что «видят ангелы на небесах», почти померкло для нас. Однако и в этом «почти» таится мощный источник как верующей, так и творческой памяти. Один из архетипов, или прообразов, того угасшего опыта – знаменитая пещера (у Платона в 7‑й книге «Государства»), тускло‑грязные стены которой отражают отблески истинных – припоминаемых, бывших когда‑то и забытых вещей.
Первозданные «вещи‑воспоминания» иногда выносятся на твердый берег окрепшего, отвердевшего разума. Но наше сознание, прикованное к пещере (у каждого она своя), не хочет или, скорее, не может обернуться назад. И все же, когда нам удается вызвать из памяти вещи Божии, мы отмечаем в них достоверность, нездешность и близость родины, некогда нас окружавшей.
«Родина дает чувство того, что мы у себя дома»6, – говорит Симона Вейль7. Та географическая, пейзажная, культурная, языковая, соплеменная среда, в которой мы родились, – всегда лишь преддверие иной. Только в начале жизни между земной, видимой родиной и небесной еще нет ни солдат на границе, ни ревизоров на таможне.
Протоиерей Александр Геронимус в очерке «Сочетание несочетаемого»8 (я прочел его, к сожалению, уже после его неожиданной и безвременной кончины) обратил мое внимание на «Автобиографические заметки» протоиерея Сергия Булгакова. Давно не перечитывал, но едва заглянув, услышал то, что интуитивно искал: восприятие родины во Христе как своего начала, как его, отца Сергия, моего, общего во Христе детства.
«То, что я любил и чтил больше всего в жизни своей, – пишет отец Сергий, – некричащую, благородную скромность и правду, высшую красоту и благородство целомудрия, все это мне было дано в восприятии родины. И ей свойственна также такая тихость и ласковость, как матери. Она задушевна, как русская песня, и, как она, исполнена поэзии и музыки. Только ее надо слышать самому, внутренним слухом, потому что она не насилует и не потрясает, не гремит и не кричит, но тихим шепотом нашептывает свои небесные сны. Она робко напоминает лишь о потерянном рае, о той надмирной обители, откуда мы пришли сюда… Это не только страна, где мы „впервые вкусили сладость бытия“, это – гораздо большее и высшее: это страна, где нам открылось небо, где нам виделось видение лестницы Иаковлей, соединяющей небо и землю»9.
Если из детской, потерянной родины, которую вспоминает отец Сергий, посмотреть на последующее развитие его мысли, можно заметить, как здесь, через память, прорастают ростки будущей софиологии10. Впрочем, он и сам указывает на них. Собственно то, что осознается позднее «потерянным раем», с его тихой лаской и премудростью, та несознаваемая нами благая часть нашего наследства, которая не отнимется (Лк. 10:42), – это не взошедшее еще зерно начала, его большая (в отличие от малой – семьи) питательная среда, которую оно же и создает из своего изначального дара.
«Кажется, я умер бы от изнеможения блаженства, – признается отец Сергий, – если бы сейчас увидел его»11 (городок Ливны, где он родился и вырос). Но «изнеможение» бессильно, на свою или Христову родину невозможно вернуться. По крайней мере, вернуться тем путем, по которому мы из той родины вышли: пройдя назад через годы и расстояния. Если бы мы попытались сделать это, то вслед за мгновениями узнавания, которые тотчас гаснут, у нас возникло бы тягостное ощущение чего‑то чужого, не могущего, словами Ахматовой, «вместить то прошлое в границы нашей жизни»12. Детство, которое наполнено Софией‑Премудростью, или первым посещением Божиим, остается за пределами памяти, которой мы владеем.
Но оно может подняться из своих тайников, осветиться праздничным светом, например, в искусстве «умозрения в красках», в том, что называется «умным небом». Икона способна явить «внутреннее лицо» – узнав его, мы уже не можем вернуться к лицу внешнему, к фотографии или портрету, существующим в субъект‑объектном мире, подчиненным законам падшести и преходящести. Икона дает нам увидеть то, что есть, но не то, что возникает, становится, исчезает. Детство и родина преходят в жизни и остаются как вечное «есть» праздника, куда позвал нас Господь.
По Платону, душа человека припоминает то, что некогда видела, «когда она сопутствовала богу, свысока глядела на то, что мы теперь называем бытием, и поднималась до подлинного бытия…»13. Подлинное же бытие, если перенести мысль о нем из рационально‑умозрительного контекста в трепетно‑созерцательный, в котором мы только и можем сказать что‑то существенное о действительно подлинном, есть бытие, творимое Верховной Волей из небытия. «Ты бо хотением от не сущих во еже быти приведый всяческая…» (молитва из чина Крещения). И кто же способен его «припомнить»? Те прежде всего, кто, будучи от «не сущих приведен», стоят ближе всего к истоку, к горнилу, к дару бытия, приходящего из ничто, кто задержался как бы на границе между непознаваемым и благодатным актом творения и здешним, отчасти «пещерным», затемненным греховностью миром, далеким от подлинности.
«Поэтому по справедливости окрыляется только разум философа: у него всегда по мере его сил память обращена на то, чем божественен бог»14. Попробуйте заменить «философа» героем этой книги и, как говорил Ницше, вы поймете меня…
Согласно теории познания отца Павла Флоренского, интуитивно набросанной в «Столпе»15, истина происходит от слова «естина», что звучит несколько по‑ребячески с точки зрения филологии, но выражает глубинную интуицию: истинно, то есть откровенно, сущностно есть то, что открывается как существующее. Оно есть – и в то же время далеко, невидимо, недоступно. Распахнуто – и как будто запеленуто в тайну, «сокрытую от веков» или, иначе говоря, от нашего расчленяющего познания. Конечно, с философской точки зрения это скорее интуиция, чем знание.
Развитие этой интуиции мы находим у позднего Хайдеггера16 (едва ли слышавшего о Флоренском), определявшего истину как несокрытость, которую он любит переводить на греческий: а‑летейя. Но если вернуться к мысли отца Павла и попытаться продолжить ее: детство как предмет метафизики есть время а‑летейи, несокрытости, то есть обнаженной тайны того, что мы называем бытием сущего, «приведенного от не сущих», то есть творением. Творение есть то, что есть, оно обладает прозрачной глубиной и первоначальной ясностью, которая потом закрывается, затягивается вместе с пробуждением овладевающей бытием рефлексии. Память о несокрытости вещей стирается, но все же не до конца. Оно соединяется с самыми первыми нашими воспоминаниями и даже одевается ими. Но подросшие, привычные слова слишком жестки и неуклюжи, чтобы удержать эту тайну в себе.
«То, что остается целостно сохранным, есть по сути своей „родное“, – говорит он в одном из толкований поэзии Гельдерлина. – В предоставлении родного состоит сущность родины». Детство неотделимо от этой сущности, – добавим мы, – ибо создает ее. «Родное» в переводе с хайдеггерова на евангельское и есть коренящееся в начале. Сущность детства как родины и родины как детства – в притяжении некогда дарованной радости, точнее того, что манит радостью, источаемой от начала. «Изначальная сущность радости есть природнение в близости к изначалию, к источнику». «Печаль, которую от просто уныния отделяет пропасть, есть радость, ободренная для радостнейшего, пока оно еще упирается и медлит…»17
Печаль в том, что источник, к которому мы хотим «природниться», не допускает нас. Он иссыхает в мыслительной работе субъекта, обладающего устоявшимся, созревшим сознанием своей самости. Но некая капля радости – как неистраченности родины, как забытого праздника – остается.
Спросим теперь о другом: не в таком ли празднике догматическая и сердечная суть православия? Даже внешне: оно приковано к древним своим корням, к почти младенческим годам, к тем временам, когда «юродство проповеди» едва‑едва успело образумиться, облачиться в блестящую византийскую ткань обрядов и догматов. За ними – первые нестираемые воспоминания, отделяющие взрослую историю от «укрывающей близости» родины. За ними – и свежесть (прохлада дня) пребывания в Божьей стране. И потому столь кощунственной ему может показаться мысль, что изначально радостное и родное можно как‑то ввести в рамки усредненного и общепонятного, выпрямлять по Эвклиду или Аристотелю, по рациональному своеволию реформировать.
Может быть, раскол между христианскими семьями (со смертельными обидами, негодующим хлопанием дверьми или мертвящим холодом взаимного незнания) здесь и коренится – у водораздела детства и взрослости? Иные конфессии давно выросли, а вот православие никак не хочет войти в сегодняшнее историческое время, которое по‑взрослому «себе на уме». Оно упорно отстаивает свое неподвижное «младенчество», сохранившееся в нем блаженство открывшегося, некогда подаренного ему опыта, жестко сопротивляясь перемене языка, календаря, освященных традиций, каким бы то ни было «обновлениям», рассекающим форму и суть, дух и церковную плоть, «предания старцев» и бестелесную керигму и вводящим эту керигму в готовые структуры мира сего.
Славлю Тебя, Отче, – возглашает Иисус, и даже в переводе здесь торжество слышится в Его голосе, – Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам; ей, Отче! Ибо таково было Твое благоволение (Мф. 11:25–26).
Что же Ты благоволил открыть младенцам, Господь? Ведь не 613 жестких заповедей Закона и даже не стройное, неколебимое учение о том, как правильно надлежит мыслить о Боге, как достойно и праведно Ему служить, как строго и канонично ходить перед Ним на земле. Все это бывает полезно и нужно нам, давно не младенцам. Но за всем этим стоит ли что‑то главное, «чудное и торжественное», что утаено от нас Отцом?
Смею предположить: Ты – вслед за Иисусом скажем «Ты» Отцу – открыл младенцам, как задумано, как изначально «устроено», как великолепно «расстелено» Тобой бытие. Младенцам доступен секрет любви Отчей, пролившейся при создании неба и земли, видимого и невидимого. «Ты бо хотением от не сущих во еже быти приведый всяческая, Твоею державой содержиши тварь, и Твоим промыслом строиши мир…» – поется в крещальной молитве, освящающей космос со всем, что в нем есть. Ты открыл младенцам ту пролившуюся в бытие и растворившуюся в нем радость, которой «исполнил еси вся, Пришедший спасти мир»18. Мы о такой, бытийной радости прочно забыли. Так не нужно ли о ней вспомнить, чтобы спастись? Не надлежит ли войти в нее, чтобы, оглянувшись, признать «Царство Божие» пришедшим неприметно и водворившимся «среди нас»? Царство – это и невинность, и премудрость, и красота творения, чей секрет дается ребенку для того, чтобы однажды он разгадал его вновь. И «да благодарит Тя изрядно Художника»…19
Тот же секрет детства как художества отгадывается и в книге Премудрости.
Тогда я была при Нем художницею,
И была радостью всякий день,
Веселясь пред лицем Его все время,
Веселясь на земном кругу Его,
И радость моя была с сынами человеческими.
(Прем. 8:30–31)
Радость начала воспроизводит себя в истоке всякого творения. И чем оно совершенней, тем видимей и мощней его проявление. Увидеть в инстинкте игры отблеск этого художества – значит «оправдать» (как Соловьев «оправдывал» добро) мир в ребенке.
«Художница» земного круга по возрасту старше неба и земли и юнее всего, что есть в них. Премудрость – ребенок, в котором еще не зацвел пол как начало разделения, но отразилось женское начало творения. В каждом ребенке на отпущенное ему время «ребячества» оживает это «веселие пред лицем Его». Веселие посылается нам, но вовсе не для какого‑то слезного умиления, а, напротив, для прозрения и перемены ума. В момент духовной зрячести, к которой призывал Иисус (На суд пришел я в мир сей, чтобы невидящие видели, а видящие стали слепы, – Ин. 9:39), обновляется икона творения как радости взгляда, с которого началось все это, что есть. И увидел Бог, что это хорошо (Быт. 1:10). При творении взгляд Божий наполнился праздником и вошел в первого человека. И остался в нем, «до‑грешном», «утаенным от мудрых и разумных».
В начале жизни Бог отчетливей всего – насколько люди способны вместить – приоткрывает связь между Собой и тем, чем Он повелел быть. Эта связь – как добрый залог наследия нашего (Еф. 1:14), наследия, которое мы растрачиваем, не заметив. Иногда оно вдруг дает о себе знать; мистик и поэт – в ком ярче, в ком глуше – просыпается в ком‑нибудь из нас, и, удивляясь, мы узнаем ушедшую первозданность вещей, вступая в беседу с ними. Удивление не всегда бывает восторженным. «И бездна нам обнажена с своими страхами и мглами, и нет преград меж ей и нами…»20
Нет преград, объяснений, «культурной» картины мира. Для младенческого восприятия или того, кто способен к нему вернуться, еще не выросли (или уже упразднены) стены между его «я» и бездной земных и небесных вещей. Мы соприкасаемся с ними, прибегая к тем изготовленным для нас социальным и культурным посредникам, которые приходят после детства и заполняют нас. Но в то до‑посредническое время еще нет таких расстояний между нами и дыханием Божьим, между тем, что «увидел Бог», и мной, увиденным. И человек, едва начавший жить, еще до начала познания, отравленного тем же запретным плодом, всматривается в глаза Бога через сотворенные Им вещи, через мир, возникающий вновь в каждом из нас во младенчестве, и встречает в них взгляд Отца. Он узнает его не разумом, но дарованным ему бытием. «Священным даром жизни», как принято теперь говорить.
Итак, изначальная Премудрость, девочка‑художница…
Еще маленькая и радостная:
Пой! –
Как прекрасны в сандалиях ноги твои, дочь!
Пой! –
Благовестница, ты –
над долиною пой и рекой,
над землей, –
пой!
Ты найденыш – была,
Он – тебя отыскал.
Пой!
Он украсил тебя,
дал вкусить тебе хлеба с проточной водой, –
о, пой! –
не затопят все реки тебя,
не покроют все волны!
О, пой!
(Ольга Шульчева‑Джарман. «Церковь – Преполовение», 2008)
И благовестница поет. Блаженны слышащие… (Лк. 11:28)
Вслушиваясь в Заповеди блаженства, замечаешь, что почти все из них подразумевают не столько взрослых, сколько детей. Точнее, взрослых, призванных открыть в себе младенчество, в котором те блаженства только и могут исполниться. Нищие духом, чистые сердцем, плачущие (утешиться может только тот, кто плачет как ребенок), кроткие и наконец алчущие и жаждущие правды (Мф. 5:3‑12; Лк. 6:20–23) – все это, в сущности, свойства «малых сих», к которым можно повернуться всем существом, то есть обратиться, победив падшесть и взрослость, которая исповедует нечто прямо противоположное.
Вот в чем неисчерпаемый смысл евангельского призыва. Станьте как дети, но в детство впадая или младенцами притворяясь, вы ими не станете. Но вы можете войти в это «как», в это особое младенческое качество бытия через отказ от «счастия» быть большим, уверенным в себе господином, чтобы стать блаженным в слове Христовом. Это Слово хранит в себе замысел Божий о каждом из нас, который всего отчетливей, острее, мудрее праздничней приоткрывается в начале жизни. И все дальнейшее наше существование должно к этому празднику и премудрости вернуться.
Я есть Путь, Истина и Жизнь, никто не приходит к Отцу, как только через Меня (Ин. 14:6).
И никто не приходит к самому себе – таков опыт моей жизни – как только через Христа. Через блаженство «кенозиса», преодолевая тяжесть взрослой земной полноты. Подлинная наша личность восстанавливается в Его – и нашем – начале.
То, что я пытался выразить в книге «Взыскуя Лица Твоего»: Бога можно и легко познавать из Слова Его, заключенного в Его вещах, в Шестодневе: неба и земли, света, воды, гор, рыб, травы, камней, живых существ. Каждое из творений говорит о доброте Его, несет в себе язык замысла, не похожего на другие. Все эти языки изначально даны и нам, но враг человека смешал их, и мы перестали их понимать. Мир вокруг нас звучит, как звучит тишина в лесу или глубина океана, и слова их перекликаются в нас. Самое простое, ликующее звучание исходит от ребенка, всякого ребенка, но когда мы становимся родителями, мы скорее находим в себе ключ, отверзающий слух сердца. Правда, вглядываясь в наше дитя, в котором узнаем черты наши – и Божьи! – мы не слышим этого обращенного к нам Слова. Тайна воплощения, которая от Отца исходит (Ин. 15:26), возвещает и о славе творения.
Читаем Писание век за веком, а все кажется, какое‑то покрывало лежит на сердце у нас: дитя – образ Премудрости устроения мира и общения с Богом. Общение с Богом есть вера, которая безмолвно заявляет о себе во всяком человеке, грядущем в мир. Детство во Христе есть таинство причастия Слову, вызвавшему всех из небытия. Стать как дети – значит вернуться к образу Божию, преобразиться через художество творения. Войти в несказанную доброту Слова уже здесь, на земле, вернуться на праздник ее.
Примечания
*1 Иероним Стридонский. Четыре книги толкований на Евангелие Матфея / Творения блаженного Иеронима Стридонского: В 17 т. Т. 16. – Киев: Типография И.И. Горбунова, 1901.
*2 Феофил Антиохийский. К Автолику / Сочинения древних христианских апологетов. – СПб.: Фонд «Благовест», Алетейя, 1999. С. 156–157.
*3 Блаженный Августин. Исповедь / Блаженный Августин. Творения: В 4 т. Т. 1: Об истинной религии. – СПб.: Алетейя; Киев: УЦИММ‑Пресс, 2000. С. 469.
*4 Сложное понятие, восходящее к античной философии. По учению многих отцов Церкви «логос» (ум, разум, слово) – некое духовное начало в человеке, благодаря которому он может подражать Богу, быть с Ним в общении. Некоторые богословы отождествляют «логос» с «образом Божьим» в человеке.
*5 Clement О. Le visage interieur. – Paris: Stock, 1978.
*6 Вейль С. Тяжесть и благодать. – М.: Русский путь, 2008. С. 61.
*7 Симона Вейль (1909–1943) – французский философ и религиозный мыслитель, писательница. В разное время была сторонницей марксизма, троцкизма и анархизма, но в 1938 году обратилась в христианство. Участница движения Сопротивления. Большая часть ее работ была издана после ее смерти.
*8 Геронимус А., протоиерей. Сочетание несочетаемого. Богословие отца Сергия Булгакова и творчество Марины Цветаевой / Богослов, философ, мыслитель: Юбилейные чтения, посвященные 125‑летию со дня рождения отца Сергия Булгакова (сент. 1996 г., Москва). – М.: Дом‑музей Марины Цветаевой, 1999. С. 142–151.
*9 Булгаков С.Н. Автобиографические заметки. – М.; Берлин: Директ‑медиа, 2016. С. 4.
*10 Софиология – учение о Софии Премудрости Божией как о реальности, соединяющей божественное и тварное бытие, но не тождественной Христу, Богородице или Церкви. Создателем этого учения считается философ Владимир Соловьев. Его продолжателями были священник Павел Флоренский и протоиерей Сергий Булгаков. Софиология в 1935 году была осуждена как Московской Патриархией, так и Русской Зарубежной Церковью.
*11 Булгаков С.Н. Автобиографические заметки. – М.; Берлин: Директ‑медиа, 2016. С. 5.
*12 Строка из стихотворения А. А. Ахматовой «Есть три эпохи у воспоминаний…» (1945).
*13 Платон. Федр / Платон. Сочинения: В 4 т. Т. 2. – СПб.: Издательство СПбГУ; Издательство Олега Абышко, 2007. С. 190.
*14 Там же.
*15 Главный богословский труд священника Павла Флоренского «Столп и утверждение истины».
*16 Мартин Хайдеггер (1889–1976) – немецкий мыслитель, один из крупнейших философов XX века. Создал философскую систему, основанную не на постижении бытия или сознания, а на попытке описать переживание человеком его существования (экзистенции) в мире. Главный труд – «Бытие и время» (1927).
*17 Хайдеггер М. Возвращение на Родину. К сородичам / Хайдеггер М. Разъяснения к поэзии Гельдерлина. – СПб.: Академический проект, 2003. С. 31.
*18 Молитва перед образом Христовым на проскомидии.
*19 Начальная молитва послекрещального «острижения власов».
*20 Строки из стихотворения Ф.И. Тютчева «День и ночь» (1839).
+++Владимир Зелинский прот. Будьте, как дети. Теофания детства. Глава: Слово, играющее на свирели, или Радость как родинаПочему детская радость – изначальное и естественное состояние человека++